Неточные совпадения
— Филипп на Благовещенье
Ушел, а на Казанскую
Я сына родила.
Как писаный был Демушка!
Краса взята у солнышка,
У снегу белизна,
У маку губы
алые,
Бровь черная у соболя,
У соболя сибирского,
У сокола глаза!
Весь гнев
с души красавец мой
Согнал улыбкой ангельской,
Как солнышко весеннее
Сгоняет снег
с полей…
Не стала я тревожиться,
Что ни велят — работаю,
Как ни бранят — молчу.
Затем приказал князь обнести послов водкою, да одарить по пирогу, да по платку
алому, и, обложив данями многими, отпустил от себя
с честию.
Гораздо легче изображать характеры большого размера: там просто бросай краски со всей руки на полотно, черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или
алый, как огонь, плащ — и портрет готов; но вот эти все господа, которых много на свете, которые
с вида очень похожи между собою, а между тем как приглядишься, увидишь много самых неуловимых особенностей, — эти господа страшно трудны для портретов.
Не раз, волнуясь и робея, она уходила ночью на морской берег, где, выждав рассвет, совершенно серьезно высматривала корабль
с Алыми Парусами.
Пока ее не было, ее имя перелетало среди людей
с нервной и угрюмой тревогой,
с злобным испугом. Больше говорили мужчины; сдавленно, змеиным шипением всхлипывали остолбеневшие женщины, но если уж которая начинала трещать — яд забирался в голову. Как только появилась Ассоль, все смолкли, все со страхом отошли от нее, и она осталась одна средь пустоты знойного песка, растерянная, пристыженная, счастливая,
с лицом не менее
алым, чем ее чудо, беспомощно протянув руки к высокому кораблю.
Она вздрогнула, откинулась, замерла; потом резко вскочила
с головокружительно падающим сердцем, вспыхнув неудержимыми слезами вдохновенного потрясения. «Секрет» в это время огибал небольшой мыс, держась к берегу углом левого борта; негромкая музыка лилась в голубом дне
с белой палубы под огнем
алого шелка; музыка ритмических переливов, переданных не совсем удачно известными всем словами...
Мне нужны
алые паруса, чтобы еще издали, как условлено
с нею, она заметила нас.
Из заросли поднялся корабль; он всплыл и остановился по самой середине зари. Из этой дали он был виден ясно, как облака. Разбрасывая веселье, он пылал, как вино, роза, кровь, уста,
алый бархат и пунцовый огонь. Корабль шел прямо к Ассоль. Крылья пены трепетали под мощным напором его киля; уже встав, девушка прижала руки к груди, как чудная игра света перешла в зыбь; взошло солнце, и яркая полнота утра сдернула покровы
с всего, что еще нежилось, потягиваясь на сонной земле.
Накануне того дня и через семь лет после того, как Эгль, собиратель песен, рассказал девочке на берегу моря сказку о корабле
с Алыми Парусами, Ассоль в одно из своих еженедельных посещений игрушечной лавки вернулась домой расстроенная,
с печальным лицом.
«Вырастет, забудет, — подумал он, — а пока… не стоит отнимать у тебя такую игрушку. Много ведь придется в будущем увидеть тебе не
алых, а грязных и хищных парусов; издали нарядных и белых, вблизи — рваных и наглых. Проезжий человек пошутил
с моей девочкой. Что ж?! Добрая шутка! Ничего — шутка! Смотри, как сморило тебя, — полдня в лесу, в чаще. А насчет
алых парусов думай, как я: будут тебе
алые паруса».
На этот раз ему удалось добраться почти к руке девушки, державшей угол страницы; здесь он застрял на слове «смотри»,
с сомнением остановился, ожидая нового шквала, и действительно едва избег неприятности, так как Ассоль уже воскликнула: «Опять жучишка… дурак!..» — и хотела решительно сдуть гостя в траву, но вдруг случайный переход взгляда от одной крыши к другой открыл ей на синей морской щели уличного пространства белый корабль
с алыми парусами.
Это было какое-то странное лицо, похожее как бы на маску: белое, румяное,
с румяными,
алыми губами,
с светло-белокурою бородой и
с довольно еще густыми белокурыми волосами.
Рот у ней был немного мал, нижняя же губка, свежая и
алая, чуть-чуть выдавалась вперед, вместе
с подбородком, — единственная неправильность в этом прекрасном лице, но придававшая ему особенную характерность и, между прочим, как будто надменность.
А Катя уронила обе руки вместе
с корзинкой на колени и, наклонив голову, долго смотрела вслед Аркадию. Понемногу
алая краска чуть-чуть выступила на ее щеки; но губы не улыбались, и темные глаза выражали недоумение и какое-то другое, пока еще безымянное чувство.
Клим заглянул в дверь: пред квадратной пастью печки, полной
алых углей, в низеньком, любимом кресле матери, развалился Варавка, обняв мать за талию, а она сидела на коленях у него, покачиваясь взад и вперед, точно маленькая. В бородатом лице Варавки, освещенном отблеском углей, было что-то страшное, маленькие глазки его тоже сверкали, точно угли, а
с головы матери на спину ее красиво стекали золотыми ручьями лунные волосы.
На пороге одной из комнаток игрушечного дома он остановился
с невольной улыбкой: у стены на диване лежал Макаров, прикрытый до груди одеялом, расстегнутый ворот рубахи обнажал его забинтованное плечо; за маленьким, круглым столиком сидела Лидия; на столе стояло блюдо, полное яблок; косой луч солнца, проникая сквозь верхние стекла окон, освещал
алые плоды, затылок Лидии и половину горбоносого лица Макарова. В комнате было душисто и очень жарко, как показалось Климу. Больной и девушка ели яблоки.
Особенно укрепила его в этом странная сцена в городском саду. Он сидел
с Лидией на скамье в аллее старых лип; косматое солнце спускалось в хаос синеватых туч, разжигая их тяжелую пышность багровым огнем. На реке колебались красновато-медные отсветы, краснел дым фабрики за рекой, ярко разгорались
алым золотом стекла киоска, в котором продавали мороженое. Осенний, грустный холодок ласкал щеки Самгина.
Но Самгин уже знал: начинается пожар, — ленты огней
с фокусной быстротою охватили полку и побежали по коньку крыши, увеличиваясь числом, вырастая; желтые,
алые, остроголовые, они, пронзая крышу, убегали все дальше по хребту ее и весело кланялись в обе стороны. Самгин видел, что лицо в зеркале нахмурилось, рука поднялась к телефону над головой, но, не поймав трубку, опустилась на грудь.
Огонь превращал дерево в розовые и
алые цветы углей, угли покрывались сероватым плюшем пепла. Рядом
с думами о Варваре, память, в тон порывам ветра и треску огня, подсказывала мотив песенки Гогина...
— Не попа-ал! — взвыл он плачевным волчьим воем, барахтаясь в реке. Его красная рубаха вздулась на спине уродливым пузырем, судорожно мелькала над водою деревяшка
с высветленным железным кольцом на конце ее, он фыркал, болтал головою,
с волос головы и бороды разлетались стеклянные брызги, он хватался одной рукой за корму лодки, а кулаком другой отчаянно колотил по борту и вопил, стонал...
Редела тень. Восток
алел.
Огонь казачий пламенел.
Пшеницу казаки варили;
Драбанты у брегу Днепра
Коней расседланных поили.
Проснулся Карл. «Ого! пора!
Вставай, Мазепа. Рассветает».
Но гетман уж не спит давно.
Тоска, тоска его снедает;
В груди дыханье стеснено.
И молча он коня седлает,
И скачет
с беглым королем,
И страшно взор его сверкает,
С родным прощаясь рубежом.
Третья — писаная, что называется, красавица: румяная,
с алым ротиком, в виде сердечка, и ограниченностью в синих глазах.
А кругом, над головами, скалы, горы, крутизны,
с красивыми оврагами, и все поросло лесом и лесом. Крюднер ударил топором по пню, на котором мы сидели перед хижиной; он сверху весь серый; но едва топор сорвал кору, как под ней
заалело дерево, точно кровь. У хижины тек ручеек, в котором бродили красноносые утки. Ручеек можно перешагнуть, а воды в нем так мало, что нельзя и рук вымыть.
С приятным сознанием своей твердости против доводов управляющего и готовности на жертву для крестьян Нехлюдов вышел из конторы, и, обдумывая предстоящее дело, прошелся вокруг дома, по цветникам, запущенным в нынешнем году (цветник был разбит против дома управляющего), по зарастающему цикорием lawn-tennis’y и по липовой
алее, где он обыкновенно ходил курить свою сигару, и где кокетничала
с ним три года тому назад гостившая у матери хорошенькая Киримова.
На нем был новый тонкий армяк из серого сукна
с плисовым воротником, от которого резко отделялся край
алой рубахи, плотно застегнутой вокруг горла.
Я глядел тогда на зарю, на деревья, на зеленые мелкие листья, уже потемневшие, но еще резко отделявшиеся от розового неба; в гостиной, за фортепьянами, сидела Софья и беспрестанно наигрывала какую-нибудь любимую, страстно задумчивую фразу из Бетховена; злая старуха мирно похрапывала, сидя на диване; в столовой, залитой потоком
алого света, Вера хлопотала за чаем; самовар затейливо шипел, словно чему-то радовался;
с веселым треском ломались крендельки, ложечки звонко стучали по чашкам; канарейка, немилосердно трещавшая целый день, внезапно утихала и только изредка чирикала, как будто о чем-то спрашивала; из прозрачного, легкого облачка мимоходом падали редкие капли…
Но вот наступает вечер. Заря запылала пожаром и обхватила полнеба. Солнце садится. Воздух вблизи как-то особенно прозрачен, словно стеклянный; вдали ложится мягкий пар, теплый на вид; вместе
с росой падает
алый блеск на поляны, еще недавно облитые потоками жидкого золота; от деревьев, от кустов, от высоких стогов сена побежали длинные тени… Солнце село; звезда зажглась и дрожит в огнистом море заката…
Живописец представил ее облокоченную на перила, в белом утреннем платье
с алой розою в волосах.
С обеих сторон, на уступах, рос виноград; солнце только что село, и
алый тонкий свет лежал на зеленых лозах, на высоких тычинках, на сухой земле, усеянной сплошь крупным и мелким плитняком, и на белой стене небольшого домика,
с косыми черными перекладинами и четырьмя светлыми окошками, стоявшего на самом верху горы, по которой мы взбирались.
Ах, отец,
С подружками по
алую малину,
По черную смородину ходить,
Аукаться; а зорькою вечерней
Круги водить под песни, — вот что мило
Снегурочке.
Белое,
с чуть-чуть заметною желтизною, как у густых сливок, лицо, румянец во всю щеку,
алые губы, ямочка посреди подбородка, большие черные глаза, густая прядь черных волос на голове — все обещало, что в недалеком будущем она развернется в настоящую красавицу.
Другой трактир у Зверева был на углу Петровки и Рахмановского переулка, в доме доктора А.
С. Левенсона, отца известного впоследствии типографщика и арендатора афиш и изданий казенных театров
Ал.
Ал. Левенсона.
С паденьем головы удалой
Всему, ты думаешь, конец —
Из каждой капли крови
алойОтважный вырастет боец.
Мы шли еще некоторое время. На землю надвигалась ночь
с востока. Как только скрылось солнце, узкая
алая лента растянулась по горизонту, но и она уже начала тускнеть, как остывающее раскаленное докрасна железо. Кое-где замигали звезды, а между тем впереди нигде не было видно огней. Напрасно мы напрягали зрение и всматривались в сумрак, который быстро сгущался и обволакивал землю. Впереди по-прежнему плес за плесом, протока за протокой сменяли друг друга
с поразительным однообразием.
А он улыбался: не думал он спать,
Любуясь красивым пакетом;
Большая и красная эта печать
Его забавляла…
С рассветом
Спокойно и крепко заснуло дитя,
И щечки его
заалели.
С любимого личика глаз не сводя,
Молясь у его колыбели,
Я встретила утро…
Я вмиг собралась.
Сестру заклинала я снова
Быть матерью сыну… Сестра поклялась…
Кибитка была уж готова.
Но дом Марьи Дмитриевны не поступил в чужие руки, не вышел из ее рода, гнездо не разорилось: Леночка, превратившаяся в стройную, красивую девушку, и ее жених — белокурый гусарский офицер, сын Марьи Дмитриевны, только что женившийся в Петербурге и вместе
с молодой женой приехавший на весну в О…, сестра его жены, шестнадцатилетняя институтка
с алыми щеками и ясными глазками, Шурочка, тоже выросшая и похорошевшая, — вот какая молодежь оглашала смехом и говором стены калитинского дома.
Вы удивляетесь, что Ивану Александровичу отказали приехать в Тобольск, а я дивлюсь, что он просился. Надобно было просить ехать в виде золотоискателя. Я читал его письмо Орлову и ответ Орлова. Странно только то, что Орлов при свидании в Москве
с Ив.
Ал. сказал, чтоб он написал к нему и потом ничего не сделал. Впрочем, все это в порядке вещей… [И. А. Фонвизин просил разрешения поехать в Тобольск для свидания
с братом.]
С Нат. Дмит. и М.
Ал. мы в частых сношениях: они, по доброте своей, уверяют, что мои письма для них приятны. Я по невинности верю и пишу со всевозможными народами.
Рослая, ширококостая, высокогрудая,
с румяным, несколько более чем нужно круглым лицом,
с большими серыми навыкате глазами,
с роскошною темно-русою косой,
с алыми пухлыми губами, осененными чуть заметно темным пушком, она представляла собой совершенный тип великорусской красавицы в самом завидном значении этого слова.
— Очень, очень приятно, — любезничал Петенька, между тем как Авдотья Григорьевна, стоя перед ним
с подносом в руках, кланялась и
алела. — Да вы что ж это, Авдотья Григорьевна,
с подносом стоите? Вы
с нами присядьте! поговорим-с.
Через минуту,
с подносом, уставленным чашками, вошла или, вернее сказать, выплыла и сама Авдотья Григорьевна. Это была женщина среднего роста, белая, рассыпчатая,
с сахарными грудями,
с серыми глазами навыкате,
с алыми губами сердечком, словом сказать, по-купечески — красавица.
— Да-а, брат. Обмишулились мы
с тобой, — покачал головой старый шарманщик. — Язвительный, однако, мальчугашка… Как его, такого, вырастили, шут его возьми? Скажите на милость: двадцать пять человек вокруг него танцы танцуют. Ну уж, будь в моей власти, я бы ему прописа-ал ижу. Подавай, говорит, собаку. Этак что же? Он и луну
с неба захочет, так подавай ему и луну? Поди сюда, Арто, поди, моя собаченька. Ну и денек сегодня задался. Удивительно!
Я невольно сравнивал ее
с моей сестрой; они были в одном возрасте, но моя Соня была кругла, как пышка, и упруга, как мячик. Она так резво бегала, когда, бывало, разыграется, так звонко смеялась, на ней всегда были такие красивые платья, и в темные косы ей каждый день горничная вплетала
алую ленту.
— Точно так-с, моя красавица! и ему тоже бонжур сказали, а в скором времени скажем: мусьё
алё призо! [пожалуйте, сударь, в тюрьму! (искаж. франц.)] — отвечал Маслобойников, притопывая ногой и как-то подло и масляно подмигивая мне одним глазом, — а что, Мавра Кузьмовна, напрасно, видно, беспокоиться изволили, что Андрюшка у вас жить будет; этаким большим людям, в нашей глухой стороне, по нашим проселкам, не жительство: перед ними большая дорога, сибирская. Эй, Андрюшка! поди, поди сюда, любезный!
И
с этим, что вижу, послышались мне и гогот, и ржанье, и дикий смех, а потом вдруг вихорь… взмело песок тучею, и нет ничего, только где-то тонко колокол тихо звонит, и весь как
алою зарею облитый большой белый монастырь по вершине показывается, а по стенам крылатые ангелы
с золотыми копьями ходят, а вокруг море, и как который ангел по щиту копьем ударит, так сейчас вокруг всего монастыря море всколышется и заплещет, а из бездны страшные голоса вопиют: «Свят!»
Ввел ее князь, взял на руки и посадил, как дитя,
с ногами в угол на широкий мягкий диван; одну бархатную подушку ей за спину подсунул, другую — под правый локоток подложил, а ленту от гитары перекинул через плечо и персты руки на струны поклал. Потом сел сам на полу у дивана и, голову склонил к ее
алому сафьянному башмачку и мне кивает: дескать, садись и ты.
Наскучит!» Но в подробности об этом не рассуждаю, потому что как вспомню, что она здесь, сейчас чувствую, что у меня даже в боках жарко становится, и в уме мешаюсь, думаю: «Неужели я ее сейчас увижу?» А они вдруг и входят: князь впереди идет и в одной руке гитару
с широкой
алой лентой несет, а другою Грушеньку, за обе ручки сжавши, тащит, а она идет понуро, упирается и не смотрит, а только эти ресничищи черные по щекам как будто птичьи крылья шевелятся.
Под стать ему была и жена его, Зоя Филипьевна, женщина рослая, сложенная на манер Венеры Милосской,
с русским круглым и смугло-румяным лицом, на котором
алели пунцовые губы и несколько чересчур пристально выглядывали из-под соболиных бровей серые выпученные глаза.
Сотни свежих окровавленных тел людей, за 2 часа тому назад полных разнообразных, высоких и мелких надежд и желаний,
с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мертвых в Севастополе; сотни людей
с проклятиями и молитвами на пересохших устах — ползали, ворочались и стонали, — одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а всё так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман
с шумящего темного моря, зажглась
алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и всё так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило.
Когда она улыбалась — не одна и не две, а целых три ямочки обозначались на каждой щеке, и ее глаза улыбались больше, чем губы, чем ее
алые, длинные, вкусные губы,
с двумя крошечными родинками на левой их стороне.